Громыхая кандалами, нарушая общественную тишину и спокойствие, пробираюсь в «допросную». Жандармский генерал и очаровательный Трусевич — тогда товарищ прокурора судебной палаты по секретным делам, ныне волею божией директор Департамента полиции. Старый знакомый, но не скажу, чтобы приятный.

— Ваша фамилия — Г.?

— Вам лучше знать. Чем могу служить?

— По закону (!!), — арестованному в течение 24-х часов должны предъявить обвинение. Угодно будет вам назвать себя?

— Нет-с, не угодно. А вот, не угодно ли будет «представителю закона» объяснить арестованному, почему его арестовали агенты, не знавшие его?

— Техника ареста подлежит ведению охраны: мы об этом ничего не знаем. Вы привлекаетесь по обвинению в принадлежности к Партии Социалистов-Революционеров и Боевой Организации, в участии в убийстве министра Сипягина и губернатора Богдановича, в покушении на обер-прокурора Победоносцева.

— Были ведь еще покушения на Оболенского и фон Валя, за одно бы уже! Я могу идти к себе, не правда ли?

— Тут постановление о заключении вас под стражу; вы подпишете?

— Попробую посидеть без подписи. Авось не выселят.

— Значить, вы от показаний отказываетесь совершенно?

— Да, похоже на то. Прошу в протокол внести мой протест против наложения оков, в чем я вижу акт мести со стороны правительства…

До двенадцати часов ночи сидел в жандармском.

[…]

Что они знают из дела? Кого еще запутали? Кого арестовали? Ни узнать что либо, ни дать знать нет возможности. Являлся несколько раз Трусевич, но так как я наотрез отказался давать показания и просил меня не тревожить — меня оставили.

Прошел месяц, прошел другой. В середине июля приносят платье: одеваться (Там никогда не говорят, зачем вас вызывают: одеваться! И вы, идя с жандармами, не знаете, на допрос ли, на свидание ли, к доктору ли, на очную ставку или на какое-либо другое жандармское применение.).

Приводят в допросную. Смотрю знакомцы: Трусевич с жандармским полковником.

— ?!

— Вам вручается дополнительное обвинение по участи в покушении на харьковского губернатора — князя Оболенского.

— Больше ничего?

— Больше ничего! Обвинение предъявлено на основании показаний и чистосердечного раскаяния Качуры…

Внутренне передергивает, но сейчас же успокаиваешься: жандармский фокус! Стараешься сохранять хладнокровие.

Трусевич, желая, очевидно, поразить и вызвать на разговор, пускается в откровенности: под влиянием чего и что говорил Качура, что теперь его «помилуют и значительно смягчат участь» и проч., и проч. Но попутно было упомянуто несколько подробностей, которые они могли узнать только со слов самого Качуры. Мысль работает быстро и мучительно.

Стараешься схватить положение дела: жандармская это ловушка или, действительно, Качура пал? Сопоставляешь мелочи: страшная мысль, как стальная игла, пронизываешь мозг — нет сомнения: это слова и показания Качуры.

В душе поднимается невероятный ад. Мгновение — и все перед глазами поплыло. Делаешь над собой невероятное усилие, и, сохраняя наружное спокойствие, стараешься возможно скорее отделаться от них. В камеру! Скорее бы в камеру!

Гулко гремит засов — ты один. В мозгу поднимается что-то большое, большое, чудовищно безобразное. Точно щупальца спрута охватывают тебя всего железными тисками и какой-то давящий замогильный холод леденит сердце.

Знаете ли вы, что такое смертельный ужас? Вот тогда пришлось испытать его!